|
Его веселье столкнулось с серьёзностью войны, как мотылёк и танк.
Э. Хемингуэй
|
Мы решили поместить у себя на сайте рассказ Хэмингуэя «Мотылёк и танк» в связи с известными событиями, происшедшими в редакции
парижской сатирической газеты Charlie Hebdo 7 января, в которой террористы убили 12 человек. Нам кажется, что неопределенный круг наших читателей с интересом прочитает этот рассказ и, возможно, согласится с нами, что мотивы действующих лиц и последствия их действий в истории с Charlie Hebdo, и в событиях, описываемых в рассказе Хэмингуэя имеют много общего. Нам представляется, что во-первых, эти мотивы полностью иррациональны и в том и другом случае, а во-вторых, в отличие от рассказа Хэмингуэя, история, современная нам, еще не окончена…
В тот вечер я под дождем возвращался домой из цензуры в отель
"Флорида". Дождь мне надоел, и на полпути я зашел выпить в бар Чикоте. Шла
уже вторая зима непрестанного обстрела Мадрида, все было на исходе – и
табак, и нервы; и все время хотелось есть, и вы вдруг нелепо раздражались на
то, что вам неподвластно, например, на погоду. Мне бы лучше было пойти домой.
До отеля оставалось каких-нибудь пять кварталов, но, увидев дверь бара, я
решил сначала выпить стаканчик, а потом уже одолеть пять-шесть кварталов по
грязной, развороченной снарядами и заваленной обломками Гран-Виа.
В баре было людно. К стойке не подойти и ни одного свободного столика.
Клубы дыма, нестройное пение, мужчины в военной форме, запах мокрых кожаных
курток, а за стаканом надо тянуться через тройную шеренгу осаждавших
бармена.
Знакомый официант достал мне где-то стул, и я подсел за столик к
поджарому, бледному, кадыкастому немцу, который, как я знал, служил в
цензуре. С ним сидели еще двое, мне незнакомые. Стол был почти посредине
комнаты, справа от входа.
От пения не слышно было собственного голоса, но я все-таки заказал джин
с хинной, чтобы принять их против дождя. Бар был битком набит, и все очень
веселы, может быть, даже слишком веселы, пробуя какое-то недобродившее
каталонское пойло. Мимоходом меня разок-другой хлопнули по спине незнакомые
мне люди, а когда девушка за нашим столом что-то мне сказала, я не расслышал
и сказал в ответ:
– Конечно.
Перестав озираться и поглядев на соседей по столу, я понял, что она
ужасно, просто ужасно противна. Но когда вернулся официант, оказалось, что,
обратившись ко мне, она предлагала мне выпить с ними. Ее кавалер был не
очень-то решителен, но ее решительности хватало на обоих. Лицо у нее было
жесткое, полуклассического типа, и сложение под стать укротительнице львов,
а кавалеру ее не следовало еще расставаться со школьной курточкой и
галстуком. Однако он их сменил. На нем, как и на всех прочих, была кожаная
куртка. Только на нем она была сухая, должно быть, они сидели тут еще до
начала дождя. На ней тоже была кожаная куртка, и она шла к типу ее лица.
К этому времени я уже пожалел, что забрел в Чикоте, а не вернулся прямо
домой, где можно было переодеться в сухое и вшить в свое удовольствие, лежа
и задрав ноги на спинку кровати. К тому же мне надоело смотреть на эту
парочку. Лет нам отпущено мало, а противных женщин на земле слишком много,
и, сидя за столиком, я решил, что хотя я и писатель и должен бы обладать
ненасытным любопытством, но мне все же вовсе не интересно, женаты ли они, и
чем они друг другу приглянулись, и таковы их политические взгляды, и кто из
них за кого платит, и все прочее. Я решил, что они, должно быть, работают на
радио. Каждый раз, когда встречались в Мадриде странного вида люди, они, как
правило, работали на радио. Просто чтобы что-нибудь сказать, я, повысив
голос и перекрикивая шум, спросил:
– Вы что, с радио?
– Да,– сказала девушка. Так оно и есть. Они с радио
Как поживаете, товарищ, – спросил я немца.
Превосходно. А вы?
Вот промок,– сказал я, и он засмеялся, склонив голову набок.
У вас не найдется покурить? – спросил он.
Я протянул ему одну из последних моих пачек, и он взял две сигареты.
Решительная девушка – тоже две, а молодой человек с лицом школьника –
одну.
– Берите еще,– прокричал я.
– Нет, спасибо,– ответил он, и вместо него сигарету взял немец.
– Вы не возражаете? – улыбнулся он.
– Конечно, нет,– сказал я, хотя охотно возразил бы, и он это знал. Но
ему так хотелось курить, что тут уж ничего не поделаешь.
Вдруг пение смолкло, или, вернее, наступило затишье, как бывает во
время бури, и можно было разговаривать без крика.
– А вы давно здесь? – спросила решительная.
– Да, но с перерывами,– сказал я.
– Нам надо с вами поговорить,– сказал немец.– Серьезно поговорить.
Когда бы нам для этого встретиться?
– Я позвоню вам,– сказал я.
Этот немец был очень странный немец, и никто из хороших немцев не любил
его. Он внушил себе, что умеет играть на рояле, но если не подпускать его к
роялю, был ничего себе немец, если только не пьянствовал и не сплетничал, а
никто не мог отучить его ни от того, ни от другого.
Сплетник он был исключительный и всегда знал что-нибудь порочащее о
любом человеке в Мадриде, Валенсии, Барселоне и других политических центрах
страны.
Однако пение возобновилось, а сплетничать в голос не так-то удобно. Все
это обещало скучное времяпрепровождение, и я решил уйти из бара, как только
сам всех угощу.
Тут-то все и началось. Мужчина в коричневом костюме, белой сорочке с
черным галстуком и волосами, гладко зачесанными с высокого лба,
переходивший, паясничая от стола к столу, брызнул из пульверизатора в одного
из официантов. Все смеялись, кроме официанта, который тащил поднос, сплошь
уставленный стаканами. Он возмутился.
– No hay derecho,– сказал он. Это значит: "Не имеете права" –
простейший и энергичнейший протест в устах испанца.
Человек с пульверизатором, восхищенный успехом и словно не отдавая себе
отчета, что мы на исходе второго года войны, что он в осажденном городе, где
нервы у всех натянуты, и что в баре, кроме него, всего трое штатских,
опрыскал другого официанта.
Я оглянулся, ища, куда бы укрыться. Второй официант возмутился не
меньше первого, а "стрелок", дурачась, брызнул в него еще два раза. Кое-кто,
включая и решительную девицу, все еще считал это забавной шуткой. Но
официант остановился и покачал головой. Губы у него дрожали. Это был пожилой
человек, и на моей памяти он работал у Чикоте уже десять лет.
– No hay derecho,– сказал он с достоинством. Среди публики снова
послышался смех, а шутник, не замечая, как затихло пение, брызнул из своего
пульверизатора в затылок еще одного официанта. Тот обернулся, балансируя
подносом.
– No hay derecho,– сказал он.
На этот раз это был не протест. Это было обвинение, и я увидел, Как
трое в военной форме поднялись из-за стола, сгребли приставалу, протиснулись
вместе с ним через вертушку двери, и с улицы слышно было, как один из них
ударил его по лицу. Кто-то из публики подобрал с пола пульверизатор и
выкинул его в дверь на улицу.
Трое вернулись в бар серьезные, неприступные, с сознанием выполненного
долга. Потом в вертушке двери снова появился тот человек. Волосы у него
свисали на глаза, лицо было в крови, галстук сбился на сторону, а рубашка
была разорвана. В руках у него был все тот же пульверизатор, и когда он,
бледный, дико озираясь, ввалился в бар, он выставил руку вперед и стал
брызгать в публику, не целясь, куда попало.
Я увидел, как один из тех троих поднялся ему навстречу, и видел лицо
этого человека. За ним поднялись еще несколько, и они стали теснить стрелка
между столиками в левый угол. Тот бешено отбивался, и, когда прозвучал
выстрел, я схватил решительную девицу за руку и нырнул с ней в сторону
кухонной двери.
Но дверь была заперта, и, когда я нажал плечом, она не подалась.
– Лезьте туда, за угол стойки,– сказал я. Она пригнулась.
– Плашмя,– сказал я и толкнул ее на пол. Она была в ярости. У всех
мужчин, кроме немца, залегшего под столом, и школьного вида юноши,
вжившегося в стенку в дальнем углу, были в руках револьверы. На скамье вдоль
левой стены три крашеные блондинки с темными у корней волосами, стоя на
цыпочках, заглядывали через головы и не переставая визжали.
– Я не боюсь,– сказала решительная девица.– Пустите. Это же смешно.
– А вы что, хотите, чтобы вас застрелили в кабацкой перепалке? –
сказал я.– Если у этого героя найдутся тут друзья – быть беде.
Но, видимо, друзей у него не оказалось, потому что револьверы
постепенно вернулись в кобуры и карманы, визгливых блондинок сняли со
скамьи, и все прихлынувшие в левый угол разошлись по местам, а человек с
пульверизатором спокойно лежал навзничь на полу.
– До прихода полиции никому не выходить! – крикнул кто-то от дверей.
Два полицейских с карабинами, отделившиеся от уличного патруля, уже
стояли у входа. Но тут же я увидел, как шестеро посетителей выстроились
цепочкой в затылок, как футболисты, выбегающие на поле, и один за другим
протиснулись в дверь. Трое из них были те самые, что выкинули стрелка на
улицу. Один из них застрелил его. Они проходили мимо полицейских, как
посторонние, не замешанные в уличной драке. А когда они прошли, один из
полицейских перегородил вход карабином и объявил:
– Никому не выходить. Всем до одного оставаться
– А почему же их выпустили? Почему нам нельзя, а им можно?
– Это авиамеханики, им надо на аэродром,– объяснил кто-то.
– Но если выпустили одних, глупо задерживать других.
– Надо ждать службу безопасности. Все должно быть по закону и в
установленном порядке.
– Но поймите вы, если хоть кто-нибудь ушел, глупо задерживать
остальных.
– Никому не выходить. Всем оставаться на месте.
– Потеха,– сказал я решительной девице.
– Не нахожу. Это просто ужасно.
Мы уже поднялись с полу, и она с негодованием поглядывала туда, где
лежал человек с пульверизатором. Руки у него были широко раскинуты, одна
нога подвернута.
– Я пойду помогу этому бедняге. Он ранен. Почему никто не поможет, не
перевяжет его?
– Я бы оставил его в покое,– сказал я.– Не впутывайтесь в это дело.
– Но это же просто бесчеловечно. Я готовилась на сестру и окажу ему
первую помощь.
– Не стоит,– сказал я.– И не подходите к нему.
– А почему? – Она была взволнована, почти в истерике.
– А потому, что он мертв,– сказал я.
Когда появилась полиция, нас задержали на три часа. Начали с того, что
перенюхали все револьверы. Думали таким путем установить, кто стрелял. Но на
сороковом им это, видимо, надоело: да и все равно, в комнате пахло только
мокрыми кожаными куртками. Потом они уселись за столиком возле покойного
героя и стали проверять документы, а он лежал на полу – серое восковое
подобие самого себя, с серыми восковыми руками и серым восковым лицом.
Под разорванной рубашкой у него не было нижней сорочки, а подошвы были
проношены. Теперь, лежа на полу, он казался маленькими жалким. Подходя к
столу, за которым двое полицейских в штатском проверяли документы,
приходилось перешагивать через него. Муж девицы несколько раз терял и снова
находил свои документы. Где-то у него был пропуск, но он его куда-то заложил
и весь в поту нервно обшаривал карманы, пока наконец не нашел его. Потом он
засунул пропуск в другой карман и снова принялся искать. На лице его
выступил пот, волосы закурчавились, и он густо покраснел. Теперь казалось,
что ему недостает не только школьного галстука, но и картузика, какие носят
в младших классах. Говорят, что переживания старят людей. Но его этот
выстрел еще на десять лет помолодил.
Пока мы ждали, я сказал решительной девице, что из всего этого может
получиться довольно хороший рассказ и что я его, вероятно, когда-нибудь
напишу. Например, как эти шестеро построились цепочкой и прорвались в дверь
– разве это не производит впечатления? Ее это возмутило, и она сказала, что
нельзя писать об этом, потому что это повредит делу Испанской республики. Я
возразил, что давно уже знаю Испанию, и что в старые времена, еще при
монархии, в Валенсии перестреляли бог знает сколько народу, и что за сотни
лет до установления Республики в Андалузии резали друг друга большими ножами
– их называют навахами,– и что, если мне случилось быть свидетелем
нелепого происшествия в баре Чикоте в военное время, я вправе писать об
этом, как если бы это произошло в Нью-Йорке, Чикаго, Ки-Уэст или Марселе.
Это не имеет ровно никакого отношения к политике. Но она стояла на своем.
Вероятно, многие, как и она, сочтут, что писать об этом не следовало. Но
немец, например, кажется, считал, что это ничего себе история, и я отдал ему
последнюю из своих сигарет. Как бы то ни было, спустя три с лишним часа
полиция нас отпустила.
В отеле "Флорида" обо мне беспокоились, потому что в те времена
бомбардировок, если вы собирались вернуться домой пешком и не возвращались
после закрытия баров в семь тридцать, о вас начинали беспокоиться. Я рад был
вернуться домой и рас сказал о том, что произошло, пока мы готовили ужин на
электрической плитке, и рассказ мой имел успех.
За ночь дождь перестал, и наутро погода была сухая, ясная, холодная,
как это бывает здесь в начале зимы. Без четверти час я прошел во вращающуюся
дверь бара Чикоте выпить джину перед завтраком. В этот час там бывает мало
народу, и к моему столику подошли бармен и двое официантов. Все они
улыбались.
– Ну как, поймали убийцу? – спросил я.
– Не начинайте день шутками,– сказал бармен.– Вы видели, как он
стрелял?
– Да,–сказал я.
– И я тоже,– сказал он. – Я в это время вон там стоял Он показал на
столик в углу.– Он приставил дуло пистолета к самой его груди и выстрелил.
– И долго еще задерживали публику?
– До двух ночи.
– А за fiambre,– бармен назвал труп жаргонным словечком, которым
обозначают в меню холодное мясо,– явились только сегодня в одиннадцать. Да
вы, должно быть, всего-то и не знаете
– Нет, откуда же ему знать,– сказал один из официантов
– Да, удивительное дело,– добавил второй.– Редкий случай
– И печальный к тому же,– сказал бармен. Он покачал головой.
– Да. Печальный и удивительный,– подхватил официант.– 'Очень
печальный.
– А в чем дело? Расскажите.
– Редчайший случай,– сказал бармен.
– Так расскажите. Говорите же!Бармен пригнулся к моему уху с доверительным видом
– В этом пульверизаторе, вы понимаете,– сказал он,– в нем был
одеколон. Вот ведь бедняга!
– И вовсе не такая это была глупая шутка,– сказал официант.
– Конечно, он это просто для смеху. И нечего было на него обижаться,–
сказал бармен.– Бедный малый!
– Понимаю,– сказал я.– Значит, он просто собирался всех позабавить.
– Видимо,– сказал бармен. – И надо же, такое печальное недоразумение
– А что с его пушкой?
– Полиция взяла. Отослали его родным.
– Воображаю, как они довольны,– сказал я.
– Да,– сказал бармен.– Конечно. Пульверизатор всегда пригодится.
– А кто он был?
– Мебельщик.
– Женат?
– Да, жена приходила утром с полицией.
– А что она сказала?
– Она бросилась к нему на грудь и все твердила: "Педро, что они с
тобой сделали, Педро? Кто это с тобой сделал? О Педро!"
– А потом полиции пришлось увести ее, потому что она была не в себе,–
сказал официант.
– Говорят, что он был слабогрудый,– сказал бармен.– Он сражался в
первые дни восстания. Говорили, что он сражался в горах Сьерры, но потом не
смог. Чахотка.
– А вчера он пришел в бар, просто чтобы поднять настроение,–
предположил я.
– Да нет,– сказал бармен.– Это в самом деле редкий случай. Muy raro.
Я разузнал об этом у полицейских, а они народ дотошный, если уж возьмутся за
дело. Они допросили его товарищей по мастерской. А ее установили по карточке
профсоюза у него в кармане. Вчера он купил этот пульверизатор и одеколон,
чтобы подшутить на чьей-то свадьбе. Он так об этом и говорил. Он купил
одеколон в лавчонке напротив. Адрес был на ярлыке флакона, а самый флакон
нашли в уборной. Он там заряжал свой пульверизатор одеколоном. А сюда,
наверно, зашел, когда начался дождь.
– Я видел, как он вошел,– сказал один из официантов
– А тут пели, ну он и развеселился.
– Да, весел он был, это правда,– сказал я.– Его словно на крыльях
несло.
Бармен изрек с безжалостной испанской логикой:
– Вот оно, веселье, когда пьют слабогрудые.
– Не нравится мне вся эта история,– сказал я.
– Послушайте,– сказал бармен.– Ну не странно ли? Его веселость
столкнулась с серьезностью войны, как мотылек...
– Вот это правильно,– сказал я.– Сущий мотылек.
– Да я не шучу,– сказал бармен.– Понимаете? Как мотылек и танк.
Сравнение ему очень понравилось. Он впадал в любезную испанцам
метафизику.
– Угощаю,– заявил он.– Вы должны написать об этом рассказ.
Я вспомнил того парня с пульверизатором, его серое восковое лицо, его
широко раскинутые серые восковые руки, его подогнутую ногу – он в самом
деле походил на мотылька. Не то чтобы очень, но и на человека он был мало
похож. Мне он напомнил подбитого воробья.
– Дайте мне джину с хинной.
– Вы должны непременно написать об этом рассказ,– твердил бармен.–
Ваше здоровье!
– И ваше,– сказал я.– А вот вчера одна англичанка сказала мне, чтобы
я не смел об этом писать. Что это повредит делу.
– Что за чушь,– сказал бармен.– Это очень интересно и важно:
непонятая веселость сталкивается со страшной серьезностью, а у нас всегда
так страшно серьезны. Это для меня, пожалуй, одно из интереснейших,
редчайших происшествий за последнее время. Вы должны непременно написать об
этом.
– Ладно,– сказал я.– Напишу. А дети у него были?
– Нет,– сказал он.– Я спрашивал полицейских. Но вы непременно
напишите и назовите "Мотылек и танк".
– Ладно,– сказал я.– Напишу. Но заглавие мне не очень нравится.
– Шикарное заглавие,– сказал бармен.– Очень литературное.
– Ладно,– сказал я.– Согласен. Так и назовем рассказ: "Мотылек и
танк".
И вот я сидел там в то ясное, веселое утро; пахло чистотой, только что
подметенным, вымытым и проветренным помещением, и рядом был мой старый друг
бармен, который был очень доволен, что мы с ним создаем литературу, и я
отпил глоток джина с хинной, и глядел в заложенное мешками окно, и думал о
том, как стояла здесь на коленях возле убитого его жена и твердила: "Педро,
Педро, кто это сделал с тобой, Педро?" И я подумал, что полиция не сумела бы
ей ответить, даже если бы знала имя человека, спустившего курок.